Оксана позвонила в четверг. Не в воскресенье, как повелось, не ровно в шесть вечера и не с привычного: «мам, привет, как ты». А в четверг, посреди дня, когда я заполняла журнал посещаемости за третий «Б».
Я даже растерялась, увидев на экране её имя. Оксана никогда не набирала меня без причины. Между нами давно существовал свой негласный порядок — воскресенье, шесть часов, семь минут разговора. Как дела. Нормально. У тебя. Тоже. Ну ладно. Давай. И короткие гудки. Из недели в неделю одно и то же, и я уже свыклась с этой аккуратной пустотой, которая подменяла нам близость.
— Мам, — голос у Оксаны звучал иначе. Не ровно, не спокойно. Она проглатывала окончания ещё поспешнее обычного, и я сразу поняла: что-то произошло. — Мам, послушай, я тут разбирала бабушкину кладовку и нашла — папины —
И связь оборвалась.
Я выждала секунду, другую. Сказала: «Оксана?» — но в ответ уже тянулись гудки.

Перезвонила немедленно. «Абонент недоступен». Набрала снова через минуту — тот же результат. Написала в мессенджере — одна галочка, сообщение не доставлено. Ещё раз. И ещё. Я стояла в школьном коридоре, прижав телефон к уху, и слушала равнодушный механический голос, который повторял одно и то же:
Абонент недоступен.
Вернувшись за стол, я попыталась взять себя в руки. Пальцы с въевшейся синей пастой у ногтей — восемнадцать лет шариковых ручек, журналов, ведомостей — дрожали и не слушались. Я отложила ручку, снова потянулась к телефону.
Абонент недоступен.
До самого вечера я звонила каждые полчаса. Ничего не менялось. Оксана не перезванивала. Она произнесла «папины» — и исчезла. Папины что? Что именно она нашла в кладовке? Ведь это я попросила её перебрать мамины вещи, когда она приехала на выходные из Ивано-Франковск. Сама я туда не заходила шесть лет — с тех пор как мамы не стало. И, если честно, не хотела. Кладовка была её миром — коробки, свёртки, пакеты с пакетами. Я думала, там лишь старые простыни да советский сервиз.
Папины.
Вечером я сидела на кухне, не сводя глаз с телефона. Он молчал. Оксана тоже. И вдруг я осознала: я не знаю ни одного номера её подруг. Ни одного. Моей дочери двадцать девять, она уже шесть лет живёт в другом городе, а я не представляю, с кем она общается. Не знаю точный адрес её квартиры — фотографию она прислала лишь однажды, в день переезда. Не знаю, есть ли у неё кто-то. Не знаю, счастлива ли она.
Семь минут по воскресеньям. Вот и вся наша связь.
***
В пятницу с утра я позвонила в рекламное агентство, где работала Оксана. Никто не ответил. Повторила попытку — автоответчик. Суббота и воскресенье — выходные. Ждать понедельника? Я не выдержу.
Квартира казалась слишком аккуратной. После работы я всегда тщательно убирала — мыла полы, вытирала пыль, перемывала посуду. Будто внешний порядок мог навести ясность внутри. Две комнаты в пятиэтажке в Монастырище, фиалки на подоконнике, занавески выстираны и выглажены. Одна комната — моя. Вторая — Оксаны, хотя она давно здесь не жила. Я ничего там не меняла. Покрывало, письменный стол, полка с книгами — всё как прежде. Словно экспозиция в музее.
Я вошла в её комнату. Зачем — не знаю. Наверное, искала хоть какую-то подсказку. Может, записную книжку или старую визитку. Выдвинула верхний ящик стола.
Там лежал кораблик.
Небольшой, вырезанный из сосновой коры, с мачтой из спички и парусом из берёзового листа. Лист давно высох, свернулся, но всё ещё держался. Я взяла его на ладонь — он полностью помещался.
Двадцать два года. Я была уверена, что избавилась от всех его вещей. От рубашек, ремней, фотографий. Мама тогда сказала: «Выбрось и забудь. Раз ушёл — значит, не нужны ему ни ты, ни ребёнок». И я послушалась. Всё вынесла. А Оксана, выходит, сохранила этот кораблик. Ей было семь. Она спрятала его в ящик и молчала все эти годы.
Я присела на её кровать. Кораблик лежал в руке. Шершавая, потемневшая от времени кора. Никита вырезал его у реки в тот последний август, когда мы ещё были семьёй. Оксана бежала по берегу с этим корабликом и кричала, что он настоящий.
А потом он ушёл.
Я снова набрала её номер. Тот же бездушный голос. Посмотрела на часы — пятница. Три дня. Уже больше суток с того момента, как она оборвала фразу.
Мне пятьдесят четыре. В школе я проработала секретарём восемнадцать лет. Дочь растила одна. Я старалась всё делать правильно. Жила так, как учила мама — спокойно, достойно, без лишних эмоций. И вот теперь я сижу в пустой квартире с корабликом из коры и не могу дозвониться до единственного близкого человека.
Вечером позвонила Полина с работы.
— Галина, вы в понедельник журналы за февраль принесёте?
— Да, Полина, принесу.
— А то Елена спрашивала.
— Принесу.
Я положила трубку и вдруг поняла, что Полина — единственная, кто позвонил мне за весь день. Не подруга — коллега. И разговор не по душам, а о журналах.
Суббота прошла будто в дымке. Я бесцельно ходила по квартире, поправляла занавески, вытирала пыль, которой не было. Несколько раз снова набирала номер Оксаны — безуспешно. Раздражение ушло, остался страх. Она никогда так не исчезала. Даже в наших редких, сухих воскресных созвонах чувствовалась хоть какая-то опора. Теперь же — пустота.
Ночью я не сомкнула глаз. Лежала и вспоминала.
Мама всегда говорила: если мужчина ушёл — значит, так надо. Она произнесла это тогда быстро. Слишком быстро.
Никита уехал в конце августа, а мама уже в сентябре вела себя так, будто его никогда и не было.
