На некоторых были уже непривычные портреты и старые водяные знаки. Я вытряхнула всё содержимое коробки прямо на пол и опустилась рядом, в серую пыль у стены.
Потом принялась считать.
Не торопясь, почти машинально. Подушечка пальца цеплялась за неровные, чуть потёртые края купюр.
Одна.
Вторая.
Третья…
Седьмая. Восьмая…
Пятнадцатая…
Тридцатая…
Семьдесят пятая.
Девяносто шесть тысяч гривен.
Я осталась сидеть на полу, прижавшись лопатками к холодной стене. В ладони лежала плотная пачка денег. И внутри не было ничего из того, что, наверное, должно было быть: ни восторга, ни ужаса, ни дрожащей паники. Только сухая, тяжёлая мысль, такая же бесспорная, как выученное в детстве правило.
На девяносто шесть тысяч можно уйти.
Следующие семь дней тянулись странно — будто вода медленно двигалась где-то подо мной, а я шла по поверхности и делала вид, что всё по-прежнему. Варила кашу по утрам, разогревала суп к обеду, ставила ужин на стол. Разговаривала с Андреем так, как разговаривала всегда.
— Завтра с мужиками на рыбалку съезжу, — сказал он однажды, раскручивая пульт от телевизора. — Часам к шести буду.
— Ладно.
— Котлеты сделай. Те, что в прошлый раз. С луком.
— Сделаю.
Ему и в голову не приходило спросить, хочу ли я сама этих котлет. Он не просил — он сообщал, как будет. В его мире всё было устроено без лишних сложностей: есть желание Андрея, а рядом существует тот, кто должен его исполнить. Я много лет была винтиком в этой тихой домашней машине.
В один из вечеров, когда мы ужинали, я вдруг сказала:
— А в воскресенье у тебя что?
Он ненадолго оторвался от тарелки, посмотрел на меня и пожал плечами.
— Да ничего. С утра футбол. А что?
— Так. Ничего.
Он снова занялся едой. Вилка и нож ровно постукивали по тарелке, будто кто-то завёл метроном.
Я смотрела не ему в лицо, а на его ладони. Большие, тяжёлые, с синими венами под кожей. За тридцать пять лет эти руки привыкли только к двум положениям: отдыхать или распоряжаться. Спрашивать они не умели.
«В воскресенье, — сказала я себе, глядя мимо него, в тёмное кухонное окно, — в воскресенье я буду дома».
Это была первая честная фраза за очень долгое время. Пусть произнесена она была только внутри. Андрей её, конечно, не услышал. Да и если бы услышал, понял бы иначе. Для него «дома» — это эта квартира, продавленный диван, наша кухня, его тапочки у порога. Для меня это слово вдруг стало шире и тише. Дом — там, где можно молчать не из страха, а просто потому, что не хочется говорить.
Я начала собираться.
Осторожно, незаметно, словно была чужой разведчицей в собственной квартире. Неделя — это не так уж мало, если точно знаешь, на что её потратить.
Я пересмотрела шкаф. Отложила два свитера, три пары брюк — тёплые, практичные, такие, на которых не видно каждое пятнышко. Всё сложила в старый рюкзак, купленный ещё в институтские годы для поездки на картошку.
Документы я забрала сразу. Ещё взяла фотографию Марии — уже взрослой, с её последнего дня рождения. И одну странную, почти ненужную вещь: старый библиотечный формуляр, пожелтевший по краям. На нём стояло множество штампов, последний — за 1992 год. Я провела пальцем по выпуклым буквам фамилии.
Петрова.
Светлана Петровна.
Библиотекарь.
Деньги я разложила не в одно место. Восемьдесят тысяч спрятала глубоко в сумку. Оставшиеся шестнадцать — в потайной карман старой дублёнки, которую вытащила с самой дальней полки шкафа.
Андрей не замечал ничего. Да и с чего бы ему замечать? Его порядок не нарушался. Ужин, как всегда, появлялся в семь. Носки лежали чистыми. Пульт от телевизора находился именно там, где он привык его находить.
День выдался самый обычный. Суббота. Утром Андрей ушёл в гараж — «поковыряться с машиной». Сказал, что вернётся к семи. К ужину.
В шесть вечера я стояла на кухне. Духовка негромко гудела, по квартире расползался густой, знакомый запах тушёного мяса с картошкой. Я приготовила его любимое блюдо.
