Она посмотрела мне прямо в лицо и тихо, почти без выражения произнесла:
— Мы с Олегом вместе. Уже месяц.
Я рассмеялась — нервно, недоверчиво. Это прозвучало как глупая шутка. Но она стала перечислять детали — такие мелочи, о которых знала только я. Наши разговоры, которые я пересказывала ей по секрету. Подарок, который приготовила ему ко дню рождения. Планы на июль, о которых мечтала вслух. Она говорила ровно, будто читала список покупок, и лишь пальцы нервно мяли край джинсовой юбки — жест, знакомый с детства. Тогда я этого не заметила.
Всё внутри меня словно обрушилось. Я не помню, как замахнулась — просто вдруг услышала сухой звук пощёчины. Ладонь жгло так, будто я ударила по раскалённому металлу. Она не вскрикнула, не заплакала, даже не стала оправдываться. Только прикоснулась к щеке, развернулась и пошла прочь. Спина её казалась непривычно прямой.
Через несколько месяцев она исчезла из города. Сказали, что уехала с родителями куда‑то на север. Я не уточняла. Мне было легче сделать вид, что этого человека больше не существует. Я вычеркнула её из памяти — резко, без права на возвращение.
Олег пропал из моей жизни почти одновременно. Я сама оборвала всё — видеть его означало каждый раз вспоминать её. А вскоре и он куда‑то уехал: ходили слухи о северных вахтах. Я не проверяла. В тот период мне вообще стало всё равно до людей. Я с головой ушла в работу, затем — в переезд, в обустройство новой жизни. Дни складывались в недели, недели — в годы.
Иногда, правда, по ночам, когда сон не приходил, меня догоняла одна мысль: а вдруг она сказала правду? Вдруг за её словами стояло что‑то, чего я тогда не захотела увидеть? Но я гнала эти размышления прочь. Обида — удобное обезболивающее. Пока она действует, ничего не чувствуешь. Просто существуешь, механически проживаешь дни, заполняя пустоту бытовыми мелочами, как дымом — лёгкие.
И вот теперь — одно короткое «прости». Спустя три десятилетия.
Я провела с этим словом целый день. Гречка так и осталась не перебранной, суп выкипел, в раковине выросла гора тарелок. Ближе к трём я полезла на антресоль — якобы за старыми банками, лишь бы занять руки. Но вместо банок пальцы нащупали коробку из‑под обуви, которую я не открывала со времени переезда.
Я спустилась на пол и подняла крышку. Внутри лежали фотографии, стянутые потемневшей резинкой. Я перебирала их медленно, будто листала чужую жизнь. Вот мы с Оксаной в первом классе — смешные, с огромными бантами. Я в белом переднике, она в голубом платье. Пятый класс — поход, палатка, обгоревшие носы и счастливые лица. Восьмой — первые джинсы и школьная дискотека. Десятый — снимок, где мы стоим, обнявшись, шестнадцатилетние, и она смеётся, запрокинув голову. Веснушки через переносицу, короткое каре, сияющие глаза. Тогда, у крыльца школы после последнего звонка, она сказала: «Запомним это навсегда».
Я провела пальцем по выцветшему уголку фотографии. Бумага стала шероховатой, запах старого альбома — слегка кислый, пыльный — щекотал ноздри. И вдруг двор ожил: скрип качелей, липкая смола тополей на ладонях, жёлтые листья под ногами. Я вижу, как Оксана бежит ко мне с мороженым, а я стою у подъезда и машу ей рукой.
Под фотографиями лежало ещё что‑то. Небольшая тетрадь.
Синяя обложка, потёртая на сгибах. Сначала я не поняла, что это. А потом узнала — дневник Оксаны. Она оставила его у меня перед отъездом. Тогда, в злости, я зашвырнула тетрадь в коробку вместе с остальным «мусором» и ни разу к ней не притронулась. Боялась прочитать подтверждение своей правоты. Или — что ещё страшнее — её опровержение.
Теперь я сидела на полу в прихожей, сжимая эту тетрадь в руках, и не могла решиться открыть её.
